3.3 Между эпосом и историей. «Образ правителя» как стереотип средневекового историописания
Противники концепции Н. Н. Ильина, как правило, упрекают ее в некритическом отношении к «сырому материалу» «Эймундовой саги», рассматривая ее прежде всего как литературное произведение.
Крупнейший скандинавист современности А. Я. Гуревич, рассуждая об исторической достоверности саг, писал: «При сравнении с дидактической и откровенно тенденциозной литературой Средневековья саги с присущим им стилем повествования кажутся мыслимым пределом сдержанности и беспристрастности». В то же время критерием достоверности было соответствие описанного в саге факта коллективному мировоззрению: «Индивидуальное сознание, как правило, не обладало такой суверенностью, чтобы противопоставить свою особую точку зрения мнению социума, и истинным были склонны счесть то, что отвечало потребностям и идеям группы. Интеграция в группу была столь сильной, что индивид принимал за истинные и отвечающие действительности только те факты и нормы, которые выражали коллективные представления»{413}. И в этом, по его мнению, заключалась объективность саговой традиции.
Современные исследователи-скандинависты выделяют в саге три «этикетных» уровня, связанных с этикетом миропорядка, этикетом поведения героев, словесным этикетом, определяющим внешнее оформление литературных формул. Этим обусловлена характеристика действующих лиц саги, направленная на возвеличение главного героя и потому не вполне достоверная{414}. Мы находим в «Пряди» «обилие мотивов и эпизодов, вызванных к жизни стереотипом образа скандинава-наемника», поэтому интерпретация содержащихся в ней фактов невозможна вне широкого сагового контекста. В скандинавской традиции идеализация образа викинга достигается путем гиперболизации личности, противопоставленной его окружению, который и был использован «Прядью», наделившей Ярослава недостатками, прямо противоположными достоинствам Эймунда (решительность — слабоволие, твердость — непоследовательность, отвага — осторожность, щедрость — скупость и др.). Неудивительно, что в сагах его образ «оказывается резко противоречащим действительности при сопоставлении с древнерусскими источниками», и даже если «Ярослав действительно обладал какими-то из приписываемых ему сагой негативных качеств, на что как будто указывают некоторые его поступки, упомянутые летописями, то сага подчеркивает и гиперболизирует их». С другой стороны, здесь же присутствуют описания ситуаций, в которых Ярослав действует не в соответствии с заданными ему качествами, что, «возможно, отражает реальные черты его характера». В то же время подчеркивается, что «Прядь» в целом отличается очевидной тенденциозностью: «Уже в ранних устных рассказах участников отряда Эймунда (на основе которых, безусловно, и сложилась сага) неизбежно смещались акценты: скандинавских воинов интересовали не столько события на Руси, сколько их собственная деятельность и удачливость Эймунда, позволившая им „с богатством и славой“ вернуться на родину. Отсюда проистекали и естественное внимание к одним событиям и игнорирование других — вне зависимости от их объективного значения, и преувеличение своей и Эймунда роли в этих событиях, и другие неточности в передаче истинного хода событий» (Г. В. Глазырина, Т. Н. Джаксон, Е. А. Мельникова){415}.
Безусловно, при анализе саг следует принимать во внимание «не только их фольклорно-эпическую природу, но и непреодолимую дистанцию между устной и письменной традицией». Поскольку «Прядь об Эймунде» была записана лишь в XIII в., а до этого передавалась в устной традиции, это памятник позднего происхождения, зафиксировавший факты, представлявшиеся скальду тех дней, без гарантии того, что именно такими они были первоначально. Недавно была высказана гипотеза о том, что сюжет «Пряди об Эймунде» претерпел в процессе своего бытования по крайней мере два этапа изменений, вследствие чего исторические характеристики действующих лиц были сведены к стандартной литературной оппозиции «свой — чужой», «хороший — плохой», в которой Эймунд соответствует стереотипу «хорошего» правителя, противопоставленного с одной стороны, Олаву Харальдсону (к которому скандинавская историография в целом относилась с пиететом), а с другой — Ярицлейву, «чужому» конунгу, наделенному отрицательными для скандинава чертами правителя (Е. К. Блохин){416}. Таким образом, в историографии сложилось представление о том, что «Эймундовасага» представляет комплекс фольклорных мотивов, что, по мнению некоторых исследователей, является достаточным основанием для того, чтобы «исключить „Прядь об Эймунде“ из источников с решающим голосом», при реконструкции династического конфликта 1015–1019 гг., так как «по своему содержанию она является не исторической сагой, а чисто литературным произведением» (А. В. Назаренко){417}.
Основу «Пряди об Эймунде» составляет мотив о трех братьях-правителях, представляющий один из универсальных средневековых стереотипов историописания, восходящих к архаичной фольклорной традиции (В. Я. Петрухин){418}, по которым конструировалась «текстуальная реальность» источника: ее проявления можно наблюдать и в ПВЛ, и в «Хронике» Титмара Мерзебургского, и у византийского хрониста Иоанна Скилицы. Надо думать, что в христианской Европе этот стереотип восходил к библейскому преданию о разделе земли между сыновьями Ноя, по которому строились описания исторических территориальных разделов. В соответствии с этим стереотипом существование трех наследников Владимира признается всеми источниками, но синтетическая их интерпретация оставляет широкое пространство для моделирования инвариантных реконструкций с участием разных действующих лиц.
Обратим внимание на другие «литературные штампы», свойственные «Пряди об Эймунде». Это не только традиционный «переселенческий» мотив, заставляющий отправляться в странствие главного героя (В. Я. Петрухин), но и мотив конструирования междоусобиц, в которых участвует главный герой, моделирующихся в соответствии со средневековыми представлениями о власти, собственности, чести правителя. Как правило, причина междоусобий — это борьба за «территориальную юрисдикцию», то есть право взимания дани с земель, за которое боролся Эймунд в «Саге об Ингваре Путешественнике» и которая послужила в «Пряди об Эймунде» причиной войны сначала между Бурицлавом и Ярицлейвом, а затем между Ярицлейвом и Вартилавом.
Это не только одно из общих мест средневековой историографии, но и своеобразный критерий оценки правителя, что, собственно, и объясняет тот факт, что в скандинавских, латинских и древнерусских памятниках в качестве причины междукняжеской войны 1015–1019 гг. везде фигурирует стремление к единовластию. Поскольку эта информация зафиксирована различными культурно-историческими традициями, она отражает объективную политическую закономерность, учитывая, что аналогичные явления, согласно Титмару Мерзебургскому и Козьме Пражскому, на рубеже X и XI вв. имели место в Польше и Чехии или, например, в Скандинавии, где, по свидетельству той же «Пряди об Эймунде», всюду говорилось, что О лав Харальдсон отнял власть у девяти местных конунгов. Таким образом, для составителя «Пряди» так же как и для древнерусского летописца, знавшего о междоусобии Святославичей в X в., борьба, разыгравшаяся летом 1015 г. за право обладания наследством Владимира, ничего экстраординарного не представляла, и лишь позднее в летописной и агиографической традиции ей была придана негативная тенденция.
Другое дело, как в Скандинавии и на Руси относились к феномену братоубийства. У скандинавов, где дольше сохранялось влияние архаических традиций, убийство брата-соперника даже в XII в. не подрывало легитимности правителя. Косвенным доказательством этого утверждения может служить рассказ об убийстве в 1136 г. норвежского конунга Харальда Гилликриста Сигурдом С л емби дьяконом, священником из Исландии, зафиксированный в крупнейшем своде исландских «королевских саг» — «Круге земном», составление которого приписывается исландскому аристократу XIII столетия Снорри Стурлусону.
Хотя здесь не идет речь о борьбе кровных родственников, следует обратить внимание на тот факт, что обоим в разное время с помощью «Божьего суда» удалось доказать свое происхождение от конунга Магнуса Голоногого, а следовательно, их родство не могло подвергаться сомнению и даже было зафиксировано в висах (песнях) скальдов, что являлось для исландцев самым надежным способом фиксации исторической истины{419}. Убийство названного брата не помешало Сигурду, объявленному вне закона, добиться своего провозглашения конунгом Северной Норвегии.
Поскольку Харальд не хотел признавать исландского священника своим братом, Сигурд сначала был вынужден скрываться от людей конунга, затем вошел в доверие к некоторым из его приближенных и в день св. Люции (13 декабря 1136 г.) организовал убийство Харальда.
Как рассказывает «Сага о сыновьях Магнусе Слепом и Харальде Гилли»: «Сигурд Слембидьякон и несколько людей с ним пришли к тому покою, где спал конунг. Они взломали дверь и ворвались в покой с обнаженными мечами. Ивар сын Кольбейна первым нанес удар Харальду конунгу. А конунг лег спать пьяным и спал крепко. Он проснулся только когда его стали разить…» Когда Харальд скончался, Сигурд «…велел позвать людей, которые обещали примкнуть к нему, если ему удастся лишить Харальда конунга жизни. Сигурд пошел к лодке, люди его сели на весла, и они поплыли к заливу под конунговы палаты. Уже начинало светать.
Сигурд встал и обратился к тем, кто стоял на конунговой пристани. Он объявил, что убил Харальда конунга, и потребовал, чтобы они примкнули к нему и провозгласили его конунгом, как ему подобает по рождению. На пристань сбежалось много народу из конунговых палат. Все они как один человек отвечали, что никогда этого не будет, чтобы они подчинились и служили убийце своего брата:
— А если он не был твоим братом, тогда ты не конунг по рождению.
Они бряцали оружием и объявили Сигурда и его людей вне закона. Протрубили в конунгову трубу и созвали всех лендрманнов и дружинников. Тут Сигурд и его люди увидели, что им остается лишь уходить.
Сигурд отправился в северный Хёрдаланд и созвал там бондов на тинг. Они подчинились ему и провозгласили его конунгом. Затем он направился в Согн и созвал там бондов на тинг. Там он тоже был провозглашен конунгом. Затем он отправился на север во Фьорды. Его там хорошо приняли. Ивар сын Ингимунда говорит так:
«Сага о сыновьях Харальда Гилли» рассказывает еще об одной междоусобной войне, в которой люди конунга Инги убили его сводного брата и соправителя Эйстейна (1157 г.): «…когда после смерти Сигурда конунга (одного из сыновей Харальда Гилли Сигурда Рота. — Д.Б.) прошло два года, конунги двинули друг против друга войска, Инги с востока страны — у него было восемьдесят кораблей, — а Эйстейи с севера — у него было сорок пять кораблей. У Эйстейна был большой дракон, построенный для конунга Эйстейна сына Магнуса. У обоих было хорошее и большое войско. Инги конунг стоял со своими кораблями к югу от острова Мостр, а Эйстейн конунг — немного севернее, в Грёнингасунде. Эйстейн послал на юг к Инги молодого Аслака сына Иона и Арни Стурлу сына Сэбьёрна. У них был один корабль. Но когда люди Инги увидели их, они напали на них, перебили много их людей и захватили корабль со всем, что на нем было, и все их пожитки. Аслаку и Арни удалось бежать на берег, и они отправились к Эйстейну конунгу и рассказали, как Инги конунг встретил их.
Эйстейн конунг созвал тогда домашний тинг и рассказал людям, как люди Инги нарушили мир, и просил своих воинов следовать за ним:
— Ибо у нас такое большое и хорошее войско, что я ни в коем случае не обращусь в бегство, если только вы будете следовать за мной.
Но его речь не встретила одобрения. Халлькель Сутулый был там, но оба его сына, Симун и Йон, были у Инги. И Халлькель сказал тогда и громко, что многие слышали:
— Пусть твои сундуки с золотом следуют за тобой и защищают твою страну.
Следующей ночью они уплыли потихоньку на многих кораблях, некоторые, чтобы присоединиться к Инги конунгу, другие — в Бьёргюн, еще другие — во фьорды. Утром, когда рассвело, конунг оставался один с десятью кораблями. Он тогда решил бросить большого дракона, ибо тот был слишком тяжел на плаву, и некоторые другие корабли, и они сильно порубили дракона, а также бочонки с пивом, и все, что они не могли с собой взять, они уничтожили. Эйстейн конунг перешел на корабль Эйндриди сына Иона Жирный Нос, и они поплыли на север, вошли в Согн и оттуда отправились сухим путем в Вик.
Инги конунг поплыл на восток в Вик по морю. А к востоку от Фольда расположился Эйстейн, и было у него почти двенадцать сотен людей. Но увидев корабли Инги конунга, они решили, что у них недостаточно войска, чтобы ему противостоять, и они бежали в лес. Они бежали кто куда, так что при конунге остался только один человек.
Люди конунга Инги узнали, где Эйстейн и что люди его разбежались. Они отправились искать его. Симун Ножны встретил его в то время, как тот выходил из кустарника. Симун приветствовал его:
— Привет тебе, господин! — говорит он. Конунг отвечает:
— Наверно, ты считаешь, что теперь ты мой господин.
— Похоже на то, — говорит Симун.
Конунг стал просить, чтобы тот помог ему бежать, и сказал:
— Тебе бы это подобало. Ведь мы долго были друзьями, хотя сейчас дело обстоит иначе.
Симун сказал, что ничего такого не будет. Конунг попросил, чтобы ему дали выслушать мессу. Эту просьбу его уважили. Затем он лег ничком, расставил руки и попросил, чтобы его зарубили ударом накрест между лопаток. Он сказал, что теперь будет видно, выдержит ли он испытание железом, которого требовали друзья Инги. Тут Симун велел тому, кто должен был нанести смертельный удар, делать свое дело. Довольно, как он сказал, конунгу пресмыкаться в вереске. И его зарубили, и все нашли, что он мужественно встретил смерть. Его тело перенесли в Форс и положили на ночь к югу от церкви на пригорке.
Эйстейн конунг был погребен в церкви в Форсе. Его могила находится в середине церковного пола, и на нее положена подстилка. Люди считают его святым. Там, где он был зарублен и где его кровь пролилась на землю, забил родник; а другой родник забил там, где его тело пролежало ночь. Многие люди считают, что вода из этих родников исцелила их.
Люди из Вика рассказывают, что на могиле Эйстейна произошло много чудес до того, как его враги вылили па нее варево из собаки. Симуна Ножны очень не любили из-за его поступка, и все его осуждали. Но рассказывают, что, когда Эйстейн конунг был схвачен, Симун послал человека к Инги конунгу, а тот сказал, что не хочет, чтобы Эйстейн показывался ему на глаза…»{421}.
Нельзя не обратить внимание на тот факт, что в этом рассказе уже начинает формироваться стереотип «правителя-мученика», подобного Борису и Глебу, который получил развитие в скандинавской историографии под влиянием культа св. Олава.
Хотя эти династические «разборки» среди потомков Харальда Прекрасноволосого, несомненно, имеют свою специфику, следует отметить, что политические убийства 1137 и 1157 гг. не воспринимались исландской традицией в качестве социальных или моральных эксцессов.
Возвращаясь к основной теме исследования, отметим, что «Прядь» называет убийство Бурицлава «великим событием» и «смелым делом», служащим прославлению Эймунда. Само описание убийства также представляет собой комбинацию фольклорных мотивов, которые являются универсальными для раннесредневековой историографии и имеют многочисленные сюжетные параллели. «Убийство при помощи согнутого дерева (деревьев) — мотив, восходящий к античности. Применительно к событиям на Руси он встречается у Саксона Грамматика и у Льва Диакона (смерть князя Игоря)»{422}. Недавно было высказано предположение, что описание гибели Бурицлава восходит к сюжету о легендарном скандинавском конунге Агни в «Саге об Инглингах», удавленном во время ночлега в лесу с помощью веревки, один конец которой был привязан к дереву, а другой — к золотой гривне на шее конунга (С. М. Михеев){423}.
К числу аналогичных мотивов относится и сюжет с демонстрацией отрубленной головы Бурицлава Ярицлейву, параллели к которому выявлены в «Саге о Харальде Суровом Правителе», входящей в состав «Круга земного» Снорри Стурлусона Как рассказывает Снорри: «Асмундом звали человека, о котором рассказывали, что он сын сестры Свейна конунга (датского короля Свена Эстридсена. — Д.Б.) и его воспитанник. Асмунд был очень искусен и красив. Конунг очень его любил. Но когда Асмунд подрос, он стал заносчивым и буйным. Конунгу это не нравилось. От отпустил его прочь и пожаловал ему богатый лен, так чтобы он мог содержать себя и своих людей.
Как только Асмунд получил богатство от конунга, к нему собралось большое войско. Ему стало не хватать пожалованного конунгом имущества для своего содержания, и тогда он захватил много других богатств, которые принадлежали конунгу. Когда же конунг узнал об этом, он призвал к себе Асмунда. И при встрече их конунг говорит, что Асмунд должен быть в его дружине, а собственного войска не должен иметь, и Асмунд подчинился конунгу. Однако после того как Асмунд провел с конунгом немного времени, ему не понравилось там, и он однажды ночью убежал и возвратился к своим товарищам, и стал чинить еще больше зла, чем прежде. Когда же конунг ездил по стране и приблизился к тому месту, где находился Асмунд, он послал войско захватить Асмунда. Затем конунг приказал заковать его в железо и держать его так некоторое время, надеясь, что тот утихомирится. Но как только Асмунда освободили от оков, он тотчас же убежал и собрал своих людей и боевые корабли. Он начал воевать и за пределами страны и внутри страны и учинил огромное разорение, убил много народу и повсюду грабил. А те люди, которые страдали от этих бесчинств, пришли к конунгу и жаловались на причиненный им ущерб. Он отвечает:
— Почему вы говорите об этом мне? Почему не идете к Хакону сыну Ивара? Он ведь мною назначен защитником страны и должен поэтому охранять бондов и защищать их от викингов. Мне говорили, что Хакон смелый и мужественный человек, но теперь, думается мне, он старается избежать всего, что кажется ему опасным.
Эти слова конунга передали Хакону, многое прибавив. Тогда Хакон отплыл со своим войском на поиски Асмунда. Их корабли встретились. Хакон тотчас вступил в бой. И был это жестокий и жаркий бой. Хакон взошел на корабль Асмунда и очистил его от бойцов. И так вышло, что они вступили с Асмунд ом в рукопашный бой, нанося друг другу удары. Тут пал Асмунд. Хакон отрубил ему голову. Затем Хакон поспешил к Свейну конунгу и прибыл к нему в то время, когда конунг сидел за столом. Хакон подошел к столу, положил голову Асмунда перед конунгом и спросил, узнает ли он ее. Конунг не отвечал, но густо покраснел. Затем Хакон удалился. Немного погодя конунг послал к нему своих людей и отпустил его прочь.
— Скажите ему, что я не намерен причинять ему никакого зла, но я не могу поручиться за всех моих сородичей». Поскольку этот сюжет содержит сюжетные совпадения с «Прядью об Эймунде» (демонстрация головы Бурицлейва Ярицлейву), исследователи не исключают, что этот эпизод в «Пряди» строился по образцу «Саги о Харальде Суровом Правителе» с использованием ее топики и фразеологии{424}.
Однако «Прядь об Эймунде» порицает Ярослава отнюдь не за пособничество в убийстве брата, а за скупость, которая становится причиной постоянных конфликтов с наемниками, которые «не хотят трудиться за одну только пищу» и требуют выплаты полагающегося им жалованья из захваченных конунгом богатств. Как отмечал А. Я. Гуревич, исследовавший «идеал государя» в «Круге земном»: «Щедрость — одно из самых главных качеств вождя, привлекавшее к нему дружинников». В справедливости этого утверждения можно убедиться, обратившись к «Саге об Инглингах», где рассказывается о легендарном норвежском конунге Хальвдане, люди которого «получали столько золотых монет, сколько у других конунгов люди получают серебряных, но жили впроголодь. Он был очень воинственен, часто ходил в викингские походы и добывал богатство».
Скандинавская традиция создает различные типы «скупых» конунгов: еще об одном легендарном персонаже, шведском конунге Хуглейке Альвссоне, говорится: «Хуглейк конунг не был воинственен. Он любил мирно сидеть дома. Он был очень богат, но скуп». Итак, перед нами два типа «скупого конунга»: «Прядь об Эймунде» относит Ярослава ко второму из них: не скупящийся на пиры и постройки, он тем не менее жаден к деньгам. Именно это отрицательное в понимании скандинавов качество должно было подчеркнуть его недальновидность, отсутствие мудрости{425}.
Именно в этом ключе необходимо подходить к оценке сообщения «Пряди», относящей убийство Бурицлава к числу заслуг Эймунда и порицанию Ярицлейва. Князь порицается здесь не за преступление, приписываемое в летописях Святополку Окаянному и противоречащее христианским канонам (приведенные выше примеры убеждают нас в том, что скандинавская традиция отнюдь не рассматривала его как таковое), а за нерешительность и недовольство «поспешно сделанным делом», хотя и отвечающим его интересам, — то есть демонстрацию качеств, противоречащих «идеальному типу» конунга.
Подобно памятникам Борисоглебского цикла, «Прядь об Эймунде» обладает ярко выраженной «культурной субъективностью», однако есть основания полагать, что среди литературных «штампов» она скрывает реальные исторические факты, — например, упоминание о ранении, полученном Ярославом во время битвы с кочевниками, которое могло иметь место во время осады Киева печенегами, упоминаемой в Новгородской IV и Софийской I летописях под 1017 г., а также в «Хронике» Титмара Мерзебургского{426}.
Как показало анатомическое исследование останков Ярослава Д. Г. Рохлиным и В. В. Гинзбургом, примерно в возрасте 40 лет он получил перелом голени, осложнивший врожденную хромоту, которой, по свидетельству летописей, попрекали его противники. По мнению некоторых историков, физической патологией Ярослава были обусловлены негативные черты его характера, зафиксированные в скандинавских сагах (Е. В. Пчелов). Однако это отнюдь не мешало летописцам восхвалять другие его достоинства. Например, Новгородская IV летопись дает Ярославу следующую характеристику: «И беше хромоног, но ум беше добр в нем, и храбор на рати, и крестьян беаше, и чтяше книги»{427}.
Историческая достоверность «Эймундовой саги» является неоднозначной. Хотя древнерусская традиция также достаточно тенденциозна, в определенной степени она представляется более надежным источником. Хотя бы потому, что формирование ее началось уже в XI в., тогда как письменная традиция исландских «королевских саг» сложилась на рубеже XII–XIII столетий. Поэтому аргументы исследователей, приписывающих Ярославу убийство Бориса-Бурицлава на основании сравнительного анализа древнерусских и скандинавских источников, с культурологической точки зрения некорректны, так как они пытаются экстраполировать негативный образ Ярицлейва, обусловленный литературными стереотипами скандинавской традиции, за пределы сформировавшей их культуры, что в конечном счете ведет либо к полному отрицанию, либо к значительной модернизации представлений древнерусской традиции, имеющих не меньшую самоценность. Необходимо признать, что между «беззаконным» поведением «окаянного» Святополка и поведением Ярицлейва в «Эймундовой саге» существует значительная культурная дистанция. Итак, характеристики главных героев «Пряди об Эймунде» — это результат влияния литературных стереотипов. Однако можем ли мы признать эти стереотипы характерной чертой одной лишь скандинавской традиции?
Стереотипность является характерной чертой средневекового историописания в целом: можно смело сказать, что ему были присущи универсальные идеологические константы, в соответствии с которыми формировался идеальный тип правителя, — соответвенно модифицировалась и репрезентация его деятельности. Для того, чтобы продемонстрировать универсальность этого стереотипа, обратимся к польской историографической традиции, тяготевшей к распространенному в средневековой Европе жанру Gesta («Деяний»), историзм которого ориентирован в первую очередь на формирование определенного образа в «памяти потомства», ради чего хронисты легко пренебрегали, а то и вовсе жертвовали фактами, опуская «многие славные деяния», как выражается Галл Аноним.
Если верить польским хроникам, характерная черта идеального правителя — воинская доблесть, гарантирующая расширение владений: эта черта присуща и одному из легендарных польских князей Земовиту, и первому историческому князю Мешко I, который, по словам Галла Анонима, «достигнув княжеской власти, начал укреплять свои духовные и физические силы и стал чаще нападать на народы, живущие вокруг». Образцом для польских историографов служил его сын Болеслав Храбрый, чья характеристика на протяжении веков не претерпела значительных изменений.
«Кто же способен достойно рассказать о его славных подвигах или битвах с соседними народами, не говоря уже о том, чтобы описать это и передать потомству? Разве не он подчинил Моравию и Чехию, занял в Праге княжеский престол и отдал его своим наместникам. Кто, как не он, часто побеждал в сражении венгров и всю страну их вплоть до Дуная захватил под свою власть? Неукротимых же саксов он подчинил с такой доблестью, что определил границы Польши железными столбами по реке Сале в центре их страны. Нужно ли перечислять победы и триумфы над языческими народами, которых, как известно, он как бы попирал ногами?» — вопрошал читателя начала XII в. Галл Аноним.
«Опасаюсь я, что не смогу постичь деяний Болеслава, перед которыми и немой становится красноречивым, а красноречие славнейших немеет. Ибо все его богатство возрастало из духовных дарований и блистало доблестью оружия», — признавался столетием позже краковский епископ Винцентий Кадлубек. Эту тенденцию в XV в. продолжил Ян Длугош, писавший о Болеславе: «Он, не довольствуясь границами, унаследованными от отца, дедов и прадедов, покорил и войной подчинил Чехию, Моравию, Русь, подавив их многочисленными битвами, а также ослеплением чешского князя Болеслава и другими кровопролитными поражениями»{428}.
Итак, идеальный правитель — это доблестный воин, способный силой оружия укрепить свой «международный авторитет», обеспечив экономическую и политическую стабильность взиманием дани. В справедливости этого утверждения убеждает характеристика, данная сыну и преемнику Болеслава I Мешко II. «Этот Мешко был достойным воином и совершил много военных подвигов, о которых долго здесь рассказывать. Из-за зависти к его отцу и он был ненавистен всем соседям; и не был богат, как его отец, и не имел ни жизненного опыта, ни доброго нрава», — сообщает Галл Аноним.
Автор «Великой хроники поляков или лехитов» добавляет: «Он только о себе и заботился, отнюдь не о государстве. В его время чужеземные народы отказались ему повиноваться и, наблюдая его беспечность, отказались выплачивать ему подати, которые обычно выплачивали его отцу. Мало того, начальники крепостей отобрали себе и передали навечно своим потомкам крепости, некогда построенные его отцом Болеславом, как было упомянуто выше, на крайних границах королевства, в особенности по реке Лабе»{429}.
Контраст между Болеславом I и Мешко II в польских источниках очевиден. Скептическое отношение к нему во многом продиктовано тем, что он не сумел сохранить приобретений своего отца. Поэтому в начале XII в. Галл Аноним имел все основания написать: «По уходе короля Болеслава из мирской жизни золотой век сменился свинцовым»{430}. Гипертрофированные представления о внешнеполитических его успехах служили своеобразным руководством к действию для его преемников, среди которых выделяется его правнук Болеслав И. По утверждению «Великой хроники», «начал он помышлять об отваге своего прадеда, короля Польши Болеслава Великого, намереваясь проявить такую же военную доблесть; он заботился не о выгоде и покое, но о восстановлении польских границ, которые определил вышеназванный Болеслав, а его преемники, короли Польши, к его времени утеряли»{431}. Но не только стремление к внешнеполитической экспансии объединяло образы Болеслава I и Болеслава II в польской средневековой историографии.
Как писал о Болеславе I Галл Аноним: «Всемогущий Господь наградил короля Болеслава такой великой доблестью, мощью и победой, какую увидел в нем доброту и справедливость по отношению к себе самому и к людям. Такая слава и изобилие во всем, такая радость настолько сопутствовали Болеславу, насколько заслуживали этого его доблесть и щедрость», и «хотя король Болеслав имел большие богатства и много доблестных рыцарей, как уже было сказано, больше, чем какой-нибудь другой король, он, однако, всегда жаловался, что ему не хватает именно только одних рыцарей. И всякий храбрый новичок во время прохождения у него военной службы получал одобрение и назывался не рыцарем, а сыном короля; и если он слышал, что какой-нибудь из рыцарей не имеет коня или чего-нибудь другого, он давал ему великое множество подарков, а с присутствующими шутил так: „Если бы я мог спасти от смерти храброго рыцаря своим богатством так, как я могу преодолеть его бедность и помочь в его несчастии своими средствами, я бы эту самую алчную смерть задарил всяким богатством, чтобы сохранить в воинстве такого храбреца“».
Итак, в историописании средневековой Европы щедрость, прежде всего по отношению к своему непосредственному окружению — дружине, — наряду с доблестью была универсальной «этикетной» чертой «идеальногообраза» правителя. «Вот поэтому преемники должны подражать своими доблестными поступками столь великому мужу для того, чтобы возвыситься до такой же славы и могущества. Кто желает приобрести подобную славу после смерти, пусть при жизни добивается пальмы первенства своими добродетелями. Если кто-либо пожелает сравнить свое имя с добрым именем Болеслава, пусть постарается свою жизнь провести по образцу его жизни, достойной подражания», — утверждал хронист.
В тех же категориях Галл Аноним описывал Болеслава II, или Болеслава Щедрого, как он предпочитал именовать его на страницах своей «Хроники». Согласно «этикетной» характеристике хрониста, «король Болеслав II был смелым и решительным воином, гостеприимным хозяином, благотворителем щедрейшим из щедрых»{432}. Однако, читая ее, не стоит забывать, что когда в 1073 г. Изяслав Ярославич (муж его тетки по отцу и двоюродный брат по матери) бежал из Киева с «имением многим», Болеслав отобрал у изгнанника его имущество и «показал ему путь от себя», хотя польские авторы об этом поступке Болеслава «Щедрого» и «Смелого», естественно, умалчивают{433}.
Обратившись непосредственно к Начальной летописи, мы можем углубить наблюдения над «идеальным типом» древнерусского правителя. Известен летописный эпизод, очевидно, восходящий к эпическому преданию, когда в ответ на ропот дружины, вынужденной есть на пиру деревянными, а не серебряными ложками, Владимир Святославич велел исковать серебряные ложки со словами: «Серебром и золотом не найду себе дружины, а с дружиною добуду серебро и золото, как дед мой и отец с дружиною доискались золота и серебра». Как подчеркивает летописец, Владимир любил дружину и с нею совещался «о строе земленем, и о ратех, и об уставе земленем»{434}. Именно перед дружиной отчитывались эмиссары Владимира, которых князь посылал в Волжскую Болгарию, Рим и Константинополь для «испытания вер». Дружиной дорожил его сын, победитель при Листвене Мстислав Владимирович, который «любил дружину без меры, имения для нее не щадил». Напротив, порицанию в летописи подвергались Святослав Ярославич, стремившийся к накоплению богатств, а не к увеличению дружины, и его младший брат Всеволод, который в старости поступал согласно советам молодых, отвергнув «старшую» свою дружину. С дружиной советовались на «снемах» внуки Ярослава (в свете этого совещания Ярослава с Эймундом, о которых рассказывает скандинавская «Прядь», представляются менее экстраординарными явлениями, учитывая тот факт, что скандинавские наемники составляли часть дружины новгородского князя).
Можно ли утверждать вслед за некоторыми исследователями, что и «Ярослав не был „дружинным“ князем, как Владимир» (Е. В. Пчелов)?{435} Несмотря на то что летописи не дают прямого ответа на этот вопрос, можно попытаться ответить на него на основании косвенных свидетельств. ПВЛ подчеркивает, что в последний период войны за наследство Владимира Святославича Ярослав пользовался полной поддержкой своих «мужей». Военный авторитет князя также был достаточно высок: подобно своему брату Мстиславу, он был «храбор на рати», организовал полтора десятка военных кампаний и участвовал по крайней мере в пяти крупных сражениях, — все эти факты не дают достаточно оснований для того, чтобы считать его исключением.
Таким образом, в ПВЛ мы наблюдаем такую же «этикетную» стереотипность в изображениях правителей, какая свойственна и скандинавским, и польским памятникам. Правда, и в русских летописях, и в польских хрониках, испытавших, в отличие от исландских саг, сильное клерикальное влияние, присутствовал еще стереотип «князя — защитника церкви». В остальном же идеологические константы всех трех историографических традиций совпадали. Вследствие этого можно утверждать, что «образ монарха» в средневековой Европе складывался из определенных категорий, по крайней мере две из которых можно действительно считать универсальными: этому образу присуща целенаправленная эпическая стилизация, достигавшаяся путем тенденциозного отбора и интерпретации исторического материала, отчего достоверность нередко приносилась в жертву литературному стереотипу.
<< Назад Вперёд>>
Просмотров: 5281